Александр Сокуров - В центре океана [Авторский сборник]
В зарослях бамбука неподалеку полуразрушенный дом… Когда-то были и соседи. Уехали спешно — не стали брать посуду, утварь, мебель… Так и стоит дом, пронзенный бамбуковыми копьями-деревьями и опутанный вьющимися растениями, — с занавесками, зеркалами на стенах, свисающей люстрой и ширмой, расписанной самим хозяином лет эдак сорок назад… Растения постепенно съедают дом и, по-своему, хоронят эту брошенную жизнь. Здесь все постепенно тлеет, ржавеет, крошится, рассыпается, развеивается по ветру…
Ее сын, единственный сын, давно не был у нее, живет в большом городе Токио, ее муж умер, как и подобает, раньше нее. После его смерти ждала, что телефон будет звонить, даже боялась, что будет мешать ей работать. Но телефон просыпался слишком редко. Она, наверное, уже и забыла о его существовании… Да нет же — не забыла. Просто поняла.
Пристрастившись к тканям, овладев мастерством шитья кимоно, она стала необходимой совсем чужим людям и перестала зависеть от помощи забывчивого далекого сына.
…Ее строчки были идеально ровными, ткани прикипали, сливались, образовывали живой единый покров для человеческих тел. В ее руках ожила традиция нескольких столетий, когда все окружающее дом и все в доме и на человеке изготавливалось только руками. Постепенно и осмысленно. По правилам. В конце концов она, видимо, поняла, что в постижении сущности этого труда легче всего, быстрее всего можно прожить этот последний, мучительный, одинокий отрезок жизни — с утра до ночи вдыхая запах шелковых нитей и красок. И этот огромный чан, доверху заполненный теплым пеплом — не остывающим уже несколько десятилетий, — это как часы ее жизни. И однажды в чане остынет пепел, и это будет означать, что часы ее остановились и жизнь кончилась. Но так далеко лучше не заглядывать.
…Она складывает кимоно, встает и идет на кухню.
В горах пошел снег, мокрый, плотный. Дом ожил — с крыши полилась вода. Она закрывает входную дверь. Плотно-плотно. В доме теплый запах дыма, но совсем холодно и сыро.
Горит костерок на кухне. Дым, обволакивая кастрюльку с кипящей водой, поднимается к потолку и скрывается в отверстии в крыше. Стены и потолок черно-бархатные — годовые наслоения копоти. В доме — мрак, горит маленькая лампочка над маленьким, совсем низким столом. Сейчас мы сядем за него друг против друга и есть будем. Что есть? Да вот же, овощи, что варятся в кастрюле на открытом огне. Потом будем пить зеленый чай. Она все делает сама и от моей помощи отказывается. И правильно — привычка к хорошему опасна: я поживу-поживу рядом с ней, но все равно уеду. А ей опять перепривыкать. Я бы на ее месте поступил так же.
Она снимает с огня кастрюльку с овощами. Маленький керамический половничек погружается в варево, помешивает овощи. Она цокает языком. Складывает губки в кружочек. Что-то неслышно шепчет. Разговаривает с супчиком? Я что — с ума сошел? Заглядываю ей в лицо. Наклоняюсь. И правда — что-то шепчет. Ну и пусть шепчет… Она смущена моим разглядыванием. Да, я невежливо поступил — японцы не любят, когда вот так откровенно лицо рассматривают. Но я забылся — слишком к ней привык. И повел себя близко, тепло, по-русски.
Удивительно, с первых минут моего первого приезда в Японию я не испытывал чувства чужеродности, чужбины. Я пытался заставить себя изыскать, обнаружить экзотику в жизни этого народа. Но я был спокоен, как никогда и нигде ранее в мире. И ничего необычного вокруг не видел. И даже наоборот — все чаще и чаще замечал узнавание в жизни японцев того, что составляло и составляет часть и моей жизни, — ее принципов, правил, мотивов. Мир без агрессии, мир, где везде видны усилия рук, — это жизнь японского человека. Однако правда и то, что смерть тихо, в тени, но и здесь имеет свою власть. Правда и то, что, если этот народ привести в состояние натянутой струны, он станет этой струной, лезвием, пулей, мотором самолета, штыком. И в этом состоянии он будет столь же совершенен, последователен и един, как и в мирном проживании. Но слишком большой опыт длительного пребывания в напряжении опасен для народа, культуры его, характера.
Десятки раз, оказываясь утром в вагоне токийского метро, поезда, я видел, как сидя, стоя спят десятки, сотни, как всегда, уставших людей. День еще только начался, а эти люди уже вынуждены беречь силы, собираться с силами, чтобы одолеть тяжесть предстоящего дня. Усталыми выглядят и уже пожившие, и совсем молодые. Утомился целый народ… Нет, японцы не азиаты. Это совершенно отдельная, если угодно, раса. Они как и англичане, только на другой, зеркальной стороне мира. И с зеркалом у японцев особые отношения — они смотрят в него как бы краем глаза, осторожно, не всегда и не во всем ему доверяя…
Вот и сейчас я вижу в отражении, в зеркале, как моя старушка не торопясь добирает из чашечки маленькими палочками маленькие кусочки вареных овощей. Лицо круглое-круглое, губки сжимаются в колечко, сначала фыркает как котенок, потом коротко смеется, о чем-то подумав.
Может быть, я ей очень смешон?
А она мне… Но мне еще хочется подойти и обнять ее.
Кажется, она что-то хотела мне сказать, но промолчала… И я промолчал…
Надо собираться в дорогу.
В маленьком окне большая луна. Облака собрались вокруг нее и стоят, чего-то ждут. В маленьком пруду недвижима золотая рыбка. Может, смотрит на луну. Под луной этот дом с трубой и дымом, поднимающимся строго вверх, в небо, внутри лунного луча.
Я пошел бродить по дому и был уверен, что никогда больше не вернусь сюда…
Я ожидал ее в главной комнате дома. Горели свечи… Я разглядел фигурку Будды…
Свеча.
Киот.
Фигурка Будды.
Тихо вошла Умено-сан. Она была в торжественном светлом кимоно. Сказала, что на прощанье прочтет мне свои стихотворения. Она села в центре комнаты. Открыла маленький блокнотик. Листает. На меня не смотрит. И вот тихо-тихо зазвучал ее голос:
ГЛУБОКОЙ ОСЕНЬЮ
РУЧЕЕК ШЕВЕЛИТСЯ,
МНЕ СТРАШНО ГРУСТНО…
Тихо вздохнула. Я не мог смотреть на нее. Она не смотрела на меня… В глубине комнаты за киотом тихо сказал первое слово сверчок. Она продолжила чтение:
КАЖДЫМ УТРОМ
В МАЛЕНЬКОМ ХРАМЕ
МОЛЮСЬ ЗА СВОИХ ДЕТЕЙ…
Я сидел неподвижно. Теперь и глаза закрыл.
…ИЗ ОВРАГА
ПРИЗОВЕТ ЛИ СЕЗОН ДОЖДЕЙ
ГОЛОС КУКУШКИ
Она молчала. Перевернула страницу старого блокнотика.
…УЖЕ ПРОШЛО ДЕСЯТЬ ЛЕТ,
КАК ПОТЕРЯЛА МУЖА.
И ДО СИХ ПОР
В СЕРДЦЕ МОЕМ
БОЛЬ И ГОРЕСТЬ ШИПАМИ…
Я коснулся кончиками пальцев холодной циновки.
— УТЕШАЕТСЯ
ПОКОЙ ПОЗДНЕЙ ОСЕНИ.
ЗВУЧАНИЕ БАМБУКОВОЙ СВИРЕЛИ
Помолчала.
…ЗАМУЖНЯЯ ДОЧКА МОЯ
ТАК НЕ ДУМАЕТ ОБО МНЕ,
КАК Я, МАТЬ, ДУМАЮ О НЕЙ.
ЖДАТЬ ГРУСТНО МНЕ,
СЕТУЮ НА ГЛУХОЕ ГОРНОЕ МЕСТО МОЕ…
Она перелистнула страничку, заглянула в блокнотик:
…КАК-ТО НЕЗАМЕТНО
ПЕРЕСТАЛИ СВЕРЧКИ ПЕТЬ.
НАСТУПАЕТ МЕТЕЛЬ
Наше молчание. Я опять смотрю на нее.
НАКЛОНЯЕТСЯ ТИХО И ГРАЦИОЗНО
К РУЧЕЙКУ-ЖУРЧАНИЮ…
ЛИЛИЯ БЕЛАЯ
ПРОВОЖАЯ ГОД ЗА ГОДОМ,
ВСЕ ГЛУБЖЕ ГРУСТЬ МОЯ.
АХ, ОСЕННЯЯ ЛУНА…
Старушка закрывает блокнотик, тяжело встает. Кланяется мне.
Уходит.
P. S. Все это происходило в местечке Аска, префектура Нара, Япония.
Кажется, в 1997 году.
ЯПОНСКИЙ ДНЕВНИК
Фрагменты первой, третьей и десятой тетрадей
20 августа 1999, 22 часа 40 минут.
Петербург
Ясный солнечный день. Отложил все дела и поехал на берег Финского залива. Три часа сидел на песке — смотрел на воду. Поймал себя на том, что ни о чем не думаю. Всякая жизнь внутри остановилась.
Никаких желаний.
Никаких эмоций.
Меня нигде никто не ждал.
И во мне никто не нуждался.
Рядом на песке лежала привезенная с собой книга — сегодня чужая мне.
Помню — медленно мимо меня проплывал парусник.
Кораблик, огибая мель, оказался в десятке метров от меня.
На палубе двое — видимо, отец и сын. По крайней мере, разговаривали они как отец и сын. Отцу было за тридцать. Сыну лет двенадцать.
Сын разумно излагал что-то, отец громко смеялся.
В тишине летнего залива отчетливо слышны были и голоса, и шепоты.
Моя душа пожалела меня и заплакала.
В моих глазах выпали слезы, и картина залива растворилась.
Я закрыл глаза. Они перестали служить мне.
Мне показалось, что я безнадежно несчастлив.
Кривая ветка — кривая тень.
22 августа, 18 часов, Петербург